Шрифт:
Закладка:
И Свеженцев тоже бродил среди людей, улыбался чему-то своему. И тут увидел старого японского деда, который, опираясь на палочку, вышел из толпы. Свеженцев спрятал недоеденный чилим в карман. Старик неподвижно смотрел в ту сторону, где был край светящихся тусклых огней поселка, а дальше вставали почти неразличимые силуэты – где-то там были берег и океан. В такой тьме ничего не рассмотришь, не вспомнишь. Свеженцеву не то чтобы захотелось подойти к старику и сказать что-нибудь – он бы ни за что не решился на такое, он только мог вообразить себе, что бы сказал или спросил, если бы подошел к нему. И выходило, что сказать ему было ровным счетом нечего. Что можно было сказать всем этим людям друг другу? Все, что можно было произнести – ту пустую браваду лишних, не загруженных смыслом слов, – уже произнес вспотевший чиновник из администрации. А два народа, собравшихся на маленьком земном пятачке, хлопающих невпопад в ладоши, – что могло быть у них общего? Никогда, ни при каких обстоятельствах им не смешаться, не сплестись, никогда их дорожки не пойдут бок о бок, не соседи они, не друзья – какие уж друзья, если у обоих уже лет двести друг на друга камень за пазухой? Но, может быть, все-таки и не враги? Да ведь какие враги: враг ли грач вороне? А где-то и как-то раскручивались их спирали, в таких необозримых далях, в таких веках, в такой несовместимости, что ничего не могло быть теперь между ними ни общего, ни близкого: один только спорный земной клок. Сошлись на этом клоке два начала: одно – набравшееся чего-то от Азии, другое – нахватавшееся чего-то от Европы. Одно – по-азиатски коварное, но бесшабашное и дерзкое, до пьяна, до одури, до крови, спьяну наполонившее себе громадных земных пустошей, которые, как ни старайся, ему, Свеженцеву, и за три жизни не объехать, не пересмотреть; и другое – по-азиатски коварное, но скрупулезное, въедливое и твердое – до окаменелости, до бесчувствия, вросшее в свою земную окраину, в земную кроху посреди морей, сумевшее эту кроху сохранить за собой, не уступив ее ни бесшабашным, ни дерзким, ни пьяным, ни предприимчивым. Что-то они будут делать вместе все эти предстоящие часы, ничего не смысля друг в друге, не понимая ни желаний, ни правды друг друга, оставаясь каждый при своем и со своим камнем за пазухой. А потом разойдутся по своим делам: одни пойдут вкалывать на рыбалку, другие вернутся к коровьим подойникам, а кто-то – за компьютер в токийскую контору, – разойдутся, чтобы подивиться и посмеяться-потешиться друг над другом.
А ночь поднималась выше, горели огни по обе стороны пролива Измены, который всего в десятке миль, по ту сторону, назывался уже совсем иначе – проливом Немуро. Мигал маяк на мысе Весло, а правее – второй маяк, на мысе Ноцуке.
* * *
Народ отступил от прожекторной люстры, дали ток, и, хотя жалюзи были закрыты, в щели от прожекторов ударил такой свет, что все люди и предметы вокруг прочертились резко, добела и дочерна. Свеженцев даже оторопел от иллюминации, сердце его радостно забилось, свет вот так и обнажил всех: красивых и некрасивых, маленьких и больших, испуганных и безрассудных.
Переводчица – он теперь рассмотрел аккуратную дамочку, почти девушку: головка чуть набок, может быть, от застенчивости – говорила по-японски в портативную рацию. Рация хрипло и громко отвечала мужским голосом. Разговор шел с противоположным берегом. Привели под руки старого японца, помогли подняться на ступеньку к прожектору, и он повернул короткий рычаг на люстре, жалюзи открылись, поток света мгновенно разодрал ночь, море у берега засияло ослепительно и неестественно: мертвым, неподвижным светом; и белое судно на рейде, до этого обозначенное несколькими стояночными огнями и слабым фосфором иллюминаторов, вспыхнуло и повисло в темноте, не касаясь черной поверхности. Свеженцев закрыл глаза на секунду, открыл. Море вновь погрузилось во тьму – старик опустил жалюзи и опять поднял, а потом стал ворочать рычагом куда бойчее, почувствовав вкус к игре бешеным потоком света. Но ему что-то сказали, старик унялся, покорно опустил руки. Все смотрели в темноту, на противоположный берег, и там тотчас жирно и сочно расцвел ответный огненный цветок, свернулся, вновь расцвел и промигал так несколько раз.
Видимо, все это имело какое-то значение, народ на берегу стал кричать «Ур-ра!», свистеть и рукоплескать. Потом еще помигали и покричали.
Свеженцев ждал еще каких-нибудь событий, но люди стали успокаиваться, разбредаться по площадке. Механик Никитюк отсоединял силовой кабель от установки. Свеженцев подумал, что все на этом и закончится, и вдруг произошло что-то совсем необычное, что ошеломило, потрясло Свеженцева, как, наверное, ничто и никогда не потрясало его в жизни. Он на минуту ослеп от яркого света, но, почти не видя ничего, все-таки сообразил, что телевизионщики снимают именно его. Его стали о чем-то спрашивать и совать под нос большой мохнатый микрофон. А он не понял сначала, что ему говорят, судорожно зашмыгал носом, скукожился, сунул руки в карманы, но все-таки заулыбался.
– Токийское ти-ви «Эн-эйч-кей». Какие цювства вы испытываете по поводу происходясей встреци?
– Я? – Свеженцев пялил глаза на яркую ламповую дугу, выдавил: – Все хорошо. Мне нравится. Йес.
– Знацит, вы сцитаете справедривым то, цто происходит?
– А как же… йес-с-с, справедливо, йес-с-с…
От него отошли. А он принялся лихорадочно собирать оборвыши слов, пытаясь присочинить что-нибудь красивое, да в голову не шло ничего, кроме досады. В мгновение ока попал вдруг в самый центр мира – сомкнулась вокруг него такая оболочка: шумная, яркая, ослепительная! А он промычал бессмыслицу, и мгновение ушло, просияло и ушло, сияние схлынуло, он же остался здесь, в темноте. Кто-то хлопнул его по плечу.
– Ну ты, видеоклип, иди выпей…
Он обернулся: Тамонов с кислым лицом совал ему в руки полфужера водки. Видимо, не удалось уговорить японочку.
– Я… да, – промямлил Свеженцев, осторожно взял фужер за высокую ножку и в несколько глотков выпил водку. А спустя минуту рассмеялся, доброта опустилась в душу, стало ему тепло и уютно. Теперь он стал возбужденно рассказывать Тамонову, как недавно подобрал с улицы больного щенка, выхаживал с неделю, а щенок пропал в первый же самостоятельный выгул.
– Бывает, – добродушно сказал Тамонов.
– Да, бывает, – улыбался Свеженцев. – Пропал щенок. Я его с порога пустил, иди, говорю, побегай, и сам пошел, да чего-то загулял в тот день – в тот день расчет давали. Потом пришел, а щенка нигде нету… Я искал, искал, да вот…
– Угу, – рассеянно кивнул Тамонов.
Свеженцеву хотелось еще с кем-нибудь поговорить, но люди стали расходиться веселыми компаниями: оказалось, что местные семейные жители разбирали в гости по двоих-троих японцев на угощение и ночлег.
Побрел и он домой через темь поселка, от фонаря к фонарю, которые горели из экономии редко и тускло, по отволглой дороге, ежась в телогреечке от утомления и прохлады. И остался он вдруг один, без людей вокруг, только голоса, вырывавшиеся на свободу из домов, достигали его слуха; где-то приоткрылась дверь, осветилась прихожая, там говорили и смеялись, а где-то в открытую форточку, высунув голову, звала кого-то девочка, да вот кого? То ли ребенка, то ли собаку:
– Миша-Миша-Миша! – скороговоркой, как зовут все-таки собаку. Подождала и еще, звонко, настойчиво: – Миша-Миша-Миша!
Но доносились все голоса уже как из иного мира, и Свеженцев не отдавал себе отчета в том, что его сущность теперь неприкрыто выпирается наружу: ни перед кем не нужно было рисоваться, играть свою повседневную человеческую роль работяги и терпеливца, с которой вроде бы он и сжился (но и надоела она, затяготила), а можно было шлепать по улице, наступать в лужи, а то и в коровьи лепешки, бубнить пьяноватую бессвязность и оставаться таким, каков ты есть на самом деле: ссутулившимся беспомощным ребенком, убегающим много-много лет подряд от неких важных формул – да важных ли? – из которых, как говорят, должна слагаться твоя непутевая жизнь. Может, есть на свете только одна правильная формула: топай-беги от всех формул и правил, пока можешь, пока есть куда, где может приткнуться твой взгляд, где окружат тебя новые люди, новые пейзажи, новые запахи,